В колхозе нашей работой руководил бригадир-инвалид гражданской войны. Он был первым, кто учил меня обращению с верблюдами, которых я видел ранее только в кино и на картинках. Делал он это своеобразным способом. Ранним утром он вручил мне уздечку и указал мне на верблюда, которого я должен был привести к нему. Я подошел к тому верблюду и попытался накинуть уздечку на его голову так же, как я это делал ранее с лошадьми, стоя прямо против его морды. Я делал это несколько раз, но всякий раз безуспешно — он своевременно поднимал голову кверху на такую высоту, которая оказывалась для меня недостижимой. Наконец, верблюду надоели мои упражнения, и он, отрыгнув зеленую вонючую массу из своего желудка, выплюнул ее прямо мне в лицо. Обескураженный и оскорбленный его неприличным, и я бы сказал, вызывающим поведением, я со смущением вытирал ее со своего лица, шапки и воротника пальто. Тут я увидел, что бригадир, давясь от смеха, наблюдает за моими безуспешными попытками взнуздать верблюда. Лишь после того, как этот эксперимент состоялся, он подошел ко мне и показал, как надо надевать уздечку на верблюжью голову, чтобы не оказаться оплеванным — стоять надо сбоку так, чтобы его голова оказывалась за твоей спиной. При этом, накидывая уздечку, надо наблюдать за длинной шеей верблюда и, если по ней снизу вверх побежал комок, — опасайся мощного плевка. Это был первый урок, преподанный мне этим бригадиром.
Второй урок был чисто производственным. В колхоз, в котором мы работали, прислали группу солдат из части, прибывшей в Уральск с фронта на отдых и переформирование. Вероятно, все они до войны жили в западных областях России и, также, как я, впервые увидели верблюдов не как экзотическое животное, а как тягловую силу. Когда бригадир объяснял им, что этих верблюдов им предстоит использовать как рабочую скотину, они не приняли его слова всерьез и долго шутили над тем, что используя этих тихоходов-кораблей пустыни, скосить пшеницу и вывезти ее на ток можно будет только к началу зимы. Их насмешки сильно возмутили бригадира, и он предложил им провести соревнование-гонки на лошади за верблюдом, запряженным в четырехколесную арбу. При этом он сел в арбу, а одному из солдат предложил догонять его верхом на лошади. Отъехав метров сто от нас, он дал сигнал, что гонка началась, и рванул в степь по целине. Через некоторое время солдаты и я отметили с удивлением, что всадник на лошади не может догнать верблюда. Мало того, он начал заметно отставать. Верблюд, имея за своей спиной тяжелую повозку, бежал размашистым шагом, свободно и легко. Повозка за его спиной только подпрыгивала на кочках, а конник все больше отставал. Бригадир заложил длинную дугу вокруг нас, чтобы мы смогли наглядно убедиться в способностях верблюда. Приблизившись к месту, где мы стояли, он остановился. Верблюд стоял спокойно, дыхание его было ровным, словно он и не совершал никакого пробега. Значительно отстав от бригадира, прискакал на взмыленной лошади обескураженный солдат, безуспешно преследовавший верблюда, запряженного в арбу. Однозначно спор был разрешен в пользу верблюда. Насмешки солдат прекратились раз и навсегда — все с большим уважением стали относиться к этому неприхотливому, выносливому и трудолюбивому животному.
Пришло время скашивания хлебов. Бригадир отрядил для этой цели четыре косилки. В составе группы оказалось трое солдат и я. Однажды ранним утром мы приступили к работе. Четыре косилки, двигаясь уступом относительно одна к другой, захватывали широкую полосу поля. За нашей спиной оставался чисто скошенный участок без огрехов. Наши корабли пустыни исправно тащили за собой косилки. Мы гордились результатами своей работы, но внезапно один из верблюдов, запряженный в косилку, находившуюся внутри строя, остановился и лег на полосу. Обходить его означало оставлять огрехи, что было недопустимо, так как их пришлось бы скашивать вручную обычной косой. Мы попытались поднять верблюда, но он не слушался и продолжал лежать. Тогда мы начали стегать его кнутами. Он реагировал на эти наши безграмотные действия криками, но вставать отказывался, а мы продолжали его бить. На его крики подошел бригадир и просил прекратить издевательства над бедным животным. Он пояснил нам, что верблюды, независимо от хозяина, сами регулируют допустимые для них нагрузки во время работы, и как только нагрузка достигает крайне допустимого для них биологического уровня, они ложатся отдыхать. Нет силы, которая в состоянии заставить их встать и продолжать работу. Он подошел к лежащему верблюду, потрепал его по голове и сказал, что долго он отдыхать не будет, полежит минут пятнадцать, сам встанет и продолжит движение. Он предложил нам использовать этот непредвиденный перерыв для перекура. Через пятнадцать минут верблюд действительно без всякого принуждения встал на ноги и, глядя на нас с укором, как бы говоря: «Ну что вы тут расселись, давайте продолжать работу». Нам стало стыдно оттого, что мы по своему неразумению совсем недавно избивали его за то, что он живет по своим сложным биологическим часам, нам неведомым. После этого работа наша успешно продолжалась до обеденного перерыва, а после обеда — до позднего вечера. Во время ужина мы нет-нет да вспоминали события, связанные с верблюдами. Как всегда утомленные, мы располагались на отдых вокруг скирды, предварительно надергав из нее сена. Солдаты и местные колхозницы, солдатки, а возможно и вдовы, ложились спать попарно, не стесняясь ни друг друга, ни нас, пацанов. В темноте долго слышалось любовное воркование, сопутствовавшее их любовным утехам. О! Простота нравов, усугубленная военным временем, когда стираются грани между жизнью и смертью и все становится дозволенным — война все спишет.
Вспоминается, что самой тяжелой для меня работой в колхозе оказалась работа по обслуживанию молотилки на току, особенно тогда, когда тебя ставят на уборку половы. Полова — это измельченные колосья пшеницы, смешанные с земляной пылью. При работе молотилка непрерывно ее извергает из своей пасти, расположенной в полуметре над головой работающего. Задача стоящего под половой — не давать ей скапливаться, постоянно отгребая ее граблями на метр-два в сторону от молотилки, откуда другой рабочий с помощью конной волокуши оттаскивает ее подальше от тока. Молотилка работает безостановочно в течение всей смены, и от половы некуда деться — она забивает работающему нос, рот и уши (глаза, слава богу, защищены специальными защитными очками подобными тем, которыми пользуются мотоциклисты), прилипает к потному телу, постоянно вызывая ужасный зуд. Мы, три пацана, выполняли эту работу в течении пяти рабочих дней. В конце пятого дня мы, в полном отчаянии, обратились к бригадиру с просьбой заменить нас. Он удовлетворил нашу просьбу, при этом он сказал, что мы показали себя крепкими и выносливыми юношами достойными похвалы, так как до войны даже взрослые мужики выдерживали такую нагрузку не более трех дней. Пользуясь моментом, мы попросили его предоставить нам выходной день в качестве поощрения, но он разрешил нам отдохнуть на следующий день только до обеденного перерыва, чему мы были несказанно рады, впервые за долгие дни у нас появилась возможность выспаться.
В Уральске, как, наверно, и в большинстве районов по всей стране, 1943 год был самым голодным, многие люди умирали от голода. По рассказу моего двоюродного брата Анатолия голодали и наши командиры, служившие в тылу. Продовольственных пайков они не получали, а их оклад — 700 рублей позволял купить две буханки хлеба в месяц и все. Они рвались на фронт, но их не отпускали. Курсанты училища связи, в котором учился мой брат, а чуть позднее я и мои сокурсники, подкармливали их. Они приходили в курсантскую столовую и дежурные по роте выкраивали три порции для них. Это больно било по их самолюбию, но голод — не тетка. Трудно им приходилось, но еще труднее было на гражданке, особенно женщинам с детьми, мужья которых либо пропали без вести и их семьи были брошены без средств к существованию, либо находились на фронте и их семьи получали некоторые суммы денег по аттестатам, что также не спасало их от голода. Они не являлись местными жителями, а были эвакуированы из западных регионов страны и не имели связей с местным населением. Ярким примером, показывающим трагизм этого положения, на мой взгляд, был горький, трагический случай, свидетелями которого мы оказались летом 1943 года. Во время сборов всеобуча мы ходили на стрельбище через лесопарк, расположенный на окраине города. Однажды рано утром на рассвете мы, проходя через лесопарк, увидели большие белые пятна на деревьях. По мере приближения к этим деревьям мы поняли, что на дереве висели люди. Мы бегом бросились к ним и увидели, что на дереве повесилась молодая женщина, которая предварительно повесила своих двух маленьких детей. Она прикрепила к дереву записку: «Детей кормить нечем — это невыносимо». Командир послал двух юношей в милицию, а мы, убитые увиденным, продолжили движение к стрельбищу, низко опустив головы. Нетрудно вообразить, какие чувства обуревали нас в это время и о чем думал каждый из нас.
Осенью 1943 года произошли три знаменательных для меня события: брат Анатолий после выздоровления был направлен на курсы младших лейтенантов при Ленинградском училище связи в Уральске, Леня призван в Красную армию, так как он, будучи всего на два месяца старше меня, призывался в армию в 1943 году. Он родился в декабре 1926 года, а юноши моего года рождения подлежали призыву в следующем, 1944 году. Так разница в возрасте всего в два месяца стала для Лени роковой. Уже в начале 1944 года мы узнали, что пулеметчик Леонид Зеленцов героически погиб на фронте в первом же бою.
От таких трагических потерь отрок быстро взрослеет, меняется его отношение к жизни. В сентябре 1943 года в моей жизни произошел новый поворот. Я, вместо учебы в десятом классе, поступил на курсы топографов при Южном аэро-геодезическом предприятии. После семи месяцев обучения в апреле 1944 года я был направлен для прохождения практики в город Актюбинск в один из топографических отрядов, производивших съемки местности в 50 км от города по заказу Генерального штаба Красной армии. Также, как сельхозработы летом 1942 года, эта производственная практика с апреля по сентябрь 1943 года сыграла свою положительную роль в формировании моей личности. В ходе этой практики я разочаровался в этой профессии, скорее не в связи с ее трудностями (ежегодные съемки в весенне-летний период, сопряженный c серьезными бытовыми неудобствами), а в связи с личностью и поведением топографа Ивана Канищева, но об этом ниже.
Итак, я, юное создание, отправился в командировку в начале апреля 1943 года из Уральска в Актюбинск на поезде. Несмотря на то, что я впервые уезжал из дома от мамы на работу на длительный срок, да еще во время войны, чувствовал я себя вполне взрослым, во всяком случае, хотел казаться таковым, поэтому не очень волновался. Надо сказать, что к тому времени я уже имел определенный опыт самостоятельной жизни — работал в колхозе, на лесоразработках, прошел военный всеобуч, не считая опыта эвакуации из Киева в Уральск в 1941 году. Но для мамы я оставался маленьким мальчиком, которого отрывали от мамы, и она очень сильно волновалась за меня. Когда поезд тронулся, а в вагоне был разный люд (и сельчане с котомками, возвращавшиеся из Уральска после торговли, командировочные, к которым я причислял и себя, и не без основания), я пытался держаться солидно, но, вероятно, у меня это не очень-то хорошо получалось. В моем купе ехала очень интеллигентная и красивая женщина, Ирина Николаевна. Она, как и все люди, находившиеся в купе, обратили на меня внимание. Один мужчина спросил меня: «Куда ты, малец, едешь один?». Я отвечал серьезно, что еду в Актюбинск для работы в топографическом отряде стажером-топографом. Мужчина тот многозначительно и уважительно поднял свои брови, как бы говоря: «Серьезный молодой человек». Реакция же Ирины Николаевны была совсем противоположной. Она, как это обычно делают русские женщины, всплеснула руками и чуть не плача произнесла: «Что же это такое происходит, таких маленьких детей посылают на работу, да так далеко от дома». Она сразу сбросила меня с пьедестала, на который я пытался себя воздвигнуть, но сделала это с такой непосредственностью и добротой, что я легко поддался ее материнскому покровительству. На подходе к Актюбинску, это было часа в четыре утра, Ирина Николаевна сказала мне: «Куда же ты пойдешь сейчас — рабочий день начнется только в девять часов. Где же ты будешь болтаться целых пять часов?». И безапелляционно пригласила меня к себе. Я попытался объяснить ей, как я буду действовать, но она твердо сказала мне: »Поедем ко мне домой. У меня ты примешь душ, отдохнешь, позавтракаем вместе и только после этого я тебя отпущу». Так я оказался в доме Ирины Николаевны. Во время общения с ней я понял, что у нее нет детей, а ее муж находится на фронте. Это по-видимому усиливало чуткое отношение этой, и без того доброй, женщины к незнакомому мальчику.
Ровно в девять часов утра я предстал пред ясные очи моего первого в жизни начальника. Он, посоветовавшись с парторгом, решил направить меня в партию лучшего, по их мнению, топографа отряда Ивана Канищева. Из их разговора я понял, что он своим личным примером будет меня правильно воспитывать. Канищев прямо из кабинета начальника отряда взял меня, и на его телеге мы отправились к точке начала съемки квадрата 30х30 километров в 40 километрах к западу от Актюбинска в район станции Алга. Там и началась моя практика.
Считаю для себя удачей, что попал я к этому топографу. Меня ждали семь месяцев тяжелой работы в качестве старшего рабочего, а не стажера-топографа, каковым я числился, так как ему было важнее использовать лишнего рабочего, чем терять время на обучение стажера. То, чему я у него научился, свелось к умению работать по двадцать часов в сутки при весьма скудном питании, что само по себе уже немало. Что касается его профессиональных качеств, то работал он, не жалея ни себя, ни нас, на высоком профессиональном уровне. Это показали результаты работы сезона. Просыпались мы с началом рассвета, собирали кизяк (высохшие лепешки коровьего помета), разжигали костер, варили затируху (подсоленная вода, заправленная поджаренной мукой), пекли небольшие лепешки. Похлебав такой затирухи, мы клали в карманы по две лепешки и, как только в кипрегель (съемочная аппаратура) становилось возможным различать черные и белые деления рейки, садились на своих верховых лошадей с четырехметровой рейкой поперек седла и начиналась съемка, как бой — ни минуты отдыха ни людям, ни лошадям. Лошади жевали худосочную степную траву на кратких остановках прямо у своих копыт, а мы вместо обеда жевали на ходу свои две лепешки. К вечеру бывали случаи, когда лошади не выдерживали такой нагрузки. Моя лошадь, длинноногая, высокая кобыла Машка, при переходе через узкую и очень мелководную речушку Илек максимально 30-40 см глубиной, погрузившись ногами в ил сантиметров на 25-30, упала на бок и не смогла подняться из-за усталости. Пришлось звать казахов из близлежащего аула. Они набросали соломы от берега речушки до лошади и, подложив под ее брюхо доски, кантовали лошадь до тех пор пока она не почувствовала твердую почву под собой и не вскочила на ноги. Я хорошо помню чувство жалости, которое я тогда испытывал к этому несчастному животному. Поэтому я, не садясь в седло, повел ее за уздечку к месту нашей стоянки.
Работа прекращалась вечером, когда в кипрегель уже становились неразличимыми черно-белые деления рейки. Снова мы собирали кизяк, разжигали костер и заваривали ту же затируху. После этого валились на общую кошму и мгновенно засыпали. На следующее утро все повторялось. И так каждый день без выходных. Таким образом, в разгар лета на сон оставалось максимум около четырех часов. Канищев был одержим работой и, если бы можно было работать в темное время суток он, как мне тогда казалось, мог бы вообще не спать. Такая работа продолжалась все семь месяцев. На третьем месяце такой работы я еще к тому же заболел малярией, которая трясла меня через каждые два дня на третий. Два дня работаешь, а на третий день утром уже с ужасом ждешь приступа малярии, и он неотвратимо приходит. Сначала чувствуешь страшный озноб. Это что-то невообразимое: на небе ни облачка, воздух прогревается до 30-40 градусов, а тебе очень холодно, зуб на зуб не попадает. Лежишь в телеге, накрытый теплыми вещами и кошмой, а чувствуешь себя так, как будто зимой лежишь раздетый на снегу. Через несколько часов озноб прекращается, резко поднимается температура до сорока одного градуса, становится невероятно жарко. Сбрасываешь с себя всю одежду. Все равно жарко и страшно хочется пить, а вода либо теплая, либо вовсе отсутствует. Последующие два дня наступает страшная слабость, но не трясет и можно работать. Через два дня история повторяется. Через две недели таких мучений я пешком отправился в Актюбинск в штаб отряда, где имелась санчасть. Рано утром я покинул станцию Алга и, где пешком, а где на попутных телегах, к вечеру добрался до штаба отряда. Я переночевал в отрядном общежитии (бараке), а утром отправился в санчасть. Врач поставил диагноз — малярия, выписал лекарства — хинин и еще что-то. При этом он сказал, что меня отправят назад через три дня, а до того я должен был пойти в штаб, взять наряд на получение продуктов на трое суток на продпункте отряда и три дня провести в санчасти в ожидании оказии.
Представьте мое удивление, когда мне выписали на три дня кусок колбасы, сушеную рыбу, сахар, немного топленого масла, какой то крупы, махорки и чего-то еще уже не помню точно чего. А до того месяцами мы получали от топографа только немного муки, сушеной воблы — это вначале, а позднее он и рыбу перестал давать.
Два дня в санчасти я жил как-будто в какой то другой стране и перед отправкой к месту работы пошел на склад, чтобы удостовериться что все, что со мной случилось в Актюбинске, не ошибка. Мне подтвердили, что выдана мне была трехдневная часть моего месячного пайка, так как мы стояли на довольствии, как рабочие, выполнявшие работу для Генерального штаба СССР. Я не решился пойти к начальнику отряда и сообщить ему об этом. Пока я добирался до своего места работы, во мне зрело негодование, обида и злость против Ивана Канищева. Я настраивал себя на борьбу с ним, чтобы защитить наши законные права. Ведь он изо дня в день, из месяца в месяц обкрадывал и держал на голодном пайке пять членов своей команды, которые честно, не считаясь со временем и здоровьем, исполняли свой долг. Вскоре такой случай представился. Однажды в конце месяца Иван сказал мне, что уезжает в отряд по делам службы, одновременно там получит продукты и на обратном пути заедет в деревню Ивановку, где временно жили его жена и маленькая дочка. Он попросил меня на следующий день приехать туда верхом, забрать телегу с продуктами, верховую лошадь оставить ему, и он на ней вернется к нам чуть позже. Как и договорились, я приехал к его жене. То ли я слегка припоздал, то ли он специально приехал раньше, но к моему приезду он успел разгрузить к себе в дом часть уворованных продуктов. Представьте себе, сколько он привез муки, крупы, топленого масла, рыбы, колбасы из расчета на пять человек. Стоит только вспомнить, какое количество продуктов я получил ранее, находясь в отряде, всего за три дня. Он оставил в сенях полтора мешка муки и вывесил на стену связку сушеной рыбы, как бы давая понять, что его семья переживает те же трудности, что и мы. В комнату меня он не пригласил и понятно, по какой причине. В телеге он оставил, как всегда, немного вяленой рыбы и минимальное количество муки для приготовления утром и вечером затирухи и выпечки на костре по две лепешки на брата грамм по сто каждая.
Вернувшись к себе в топографическую партию, я решил рассказать ребятам, своим друзьям по несчастью, какую заботу о нас проявляет советская власть и как нас бессовестно и беспардонно обкрадывает топограф Иван Канищев, и предложил после его возвращения дать ему бой и потребовать от него вести себя умереннее — привозить побольше муки, рыбы, а также колбасу, масло, крупу и махорку — словом, все, что нам положено. При этом мы решили, что не будем возражать, чтобы определенную часть продуктов он оставлял жене и ребенку.
В составе партии (так называлась наша группа) было два казаха, два русских — Виктор из Днепропетровска, Владимир из Киева, а также молдаванин Федор Небуна, отец которого был раскулачен после присоединения Молдавии к СССР, поэтому он, естественно, не мог выражать свое недовольство. Оставались мы трое русских: я, Виктор и Владимир. Мы все окончили либо девять, либо восемь классов и могли пытаться разговаривать с Иваном. Однако Виктор был по существу бесправным, так как во время эвакуации его потеряли родители, у него не было ни жилья, ни зимней одежды, а дело шло к зиме и, как никак, он при Иване с голоду не умирал, что во время войны было уже немаловажным. В таком же положении оказался и Владимир. Мне пришлось бороться с Канищевым в одиночку, заручившись молчаливой поддержкой своих ребят. Я собрал их вечером в кружок, в котором оставили место для Ивана, и до его приезда разрабатывали тактику нашего поведения. В ожидании этого разговора с ним я очень волновался, и как только он приехал, я сказал ему, что у нас к нему есть серьезные претензии. Это была моя первая попытка в жизни выступить на защиту социальных прав, как своих, так и моих товарищей, хотя я тогда не знал, как это действие называется, но понимал всю серьезность такой акции. Волновался я страшно. Ведь это была дуэль между шестнадцатилетним неопытным юношей-девятиклассником и взрослым мужчиной, хорошим специалистом-топографом, имеющим и опыт семейной жизни. На его стороне стояла также система и доверие к нему со стороны руководства Южного аэро-геодезического предприятия. Он был один из тех квалифицированных топографов, которые обеспечивали успешную деятельность, выполнение и перевыполнение планов этого предприятия.
Тем не менее, я отчаянно бросился на защиту наших прав, высказал ему в лицо обвинение в том, что он в течение длительного времени присваивал себе наш продовольственный паек, а он у нас по тем голодным временам был достаточно солидным. Это был один из уроков безнравственного поведения некоторых людей во время всенародного бедствия — войны. Сначала он все отрицал, надеясь на то, что я не решусь сообщить при нем всем рабочим, что в то время, как мы, голодные, работаем с восхода и до захода солнца, он почти все наше продовольствие получает в Актюбинске и отвозит его своей собственной семье, что я видел воочию. Все члены нашего маленького коллектива сидели и смотрели на нас, затаив дыхание. Иван Канищев вынужден был частично признать справедливость моих претензий к нему. Когда этот разговор был окончен, я с удивлением увидел, что за тот короткий промежуток времени я выкурил почти полную пачку махорки. Однако и после этого тяжелого разговора с Канищевым мало что изменилось в нашей жизни. Но все же Иван стал больше привозить муки, сушеную рыбу, крупу — вот и все чего мы добились. Но даже ради этой, кажется, малости стоило побороться. Конечно, это была маленькая победа над Канищевым, первым для нас представителем власти, а главное это была большая победа над самим собой. Я попытался не покоряться обстоятельством, и это было важным жизненным уроком: «Если я не за себя, то кто же за меня?», как сказал классик.
Ближе к осени нам довелось два раза поесть мяса. Первый раз мы, полуголодные, взяли грех на душу и уволокли из стада гусей, честно говоря, просто обокрали одного из сельчан, которому эти гуси принадлежали. Чтобы нас не разоблачили, мы, подстегивая лошадей, отъехали далеко от села, отрезали у бедного гуся голову, общипали его, поставили на костер варить, а перья, чтобы уничтожить улики, быстро сожгли на другом костре. Второй раз мне довелось отведать баранины. Вечером одного дня мы сделали остановку около довольно большого аула. Председатель колхоза, узнав, чем мы занимаемся, пригласил к себе на трапезу начальника партии Канищева и меня, как его заместителя. Когда мы пришли в его мазанку (глинобитный дом), там вокруг большого котла уже сидели, в позе «лотоса»несколько старых казахов. Нас усадили между ними. Из котла исходил давно нами забытый запах приготовленной баранины. Оказалось, что они собрались на бешбармак по случаю их национального праздника «Бес кунак» (пятеро друзей). Казахская легенда гласит, что когда-то в давние времена, ранней весной пятеро друзей отправились к своему доброму знакомому в другой кишлак, их в степи застала пурга с сильным морозом, и все они замерзли. Через какое-то время они были найдены в степи мертвыми.
Бешбармак — это сваренное в огромном котле мясо целого барана, в нем плавают куски мяса и ромбовидные кусочки раскатанного теста. Трапеза началась. Мы с интересом наблюдали за тем, как они станут доставать мясо и ромбики из котла. Ни ложек, ни вилок у них не было. Первым запустил руку в котел хозяин. Он ловко выловил кусок баранины. Она оказалось на его ладони, сложенной лодочкой. С него в ладонь стекала темно коричневая, жирная жидкость. Он поднес к губам свою ладонь и со стороны запястья сперва слизнул жидкость, а потом взял с ладони в рот мясо. То же самое проделали его товарищи. Очередь неумолимо подходила к нам. Мы с ужасом ждали своего часа. С ужасом по двум причинам. Во-первых, потому, что мы видели как до нас пять или шесть казахов опускали в котел свои грязные пальцы, и невольно испытывали чувство брезгливости. Но мы не могли не последовать их примеру, так как нанесли бы им страшную обиду. Кроме того, мы были ужасно голодны и по этим двум причинам сумели преодолеть свою интеллигентскую брезгливость. Когда все пошло по второму кругу, мы с удовольствием поглощали куски бараньего мяса. Все шло более или менее сносно, пока не пришла очередь хлебать оставшуюся без мяса и теста наваристую жидкость, в которой омыли свои руки все присутствующие. Преодолевая, себя мы сделали это, выпив по паре пиал сюрпы (так называлась эта жидкость). Сверх всего нас еще угостили айраном (особым образом приготовленное кислое молоко). Память об этом пиршестве, состоявшемся в то голодное время, осталась у меня на всю жизнь.
|